—  Кыш, окаянная! Куда тя угораздило? — Илья Петрович отпихивал ногой темнокожую змею и никак не мог отпихнуть, слышал, как та шипела, и даже видел вздутины заместо ушей.

—  Кыш! Э…э…э! — Илья Петрович вскинулся и, протирая глаза, проснулся. Пошарил возле ног — никого.

Ещё плохо соображая спросонок, он нащупал войлочные обутки, которые стояли тут же, у кровати, всунул в них худые, вечно зябну­щие ступни и зашаркал к столу. Чиркнул спичкой, посмотрел на часы. «Какая наглая!» — вспомнил про змею. Спичка погасла. Илья Петро­вич стоял окутанный тьмой (ставни закрывали наглухо), и в глазах его мельтешил желтоватый огонёк, таял, превращаясь среди чёрного в чёрное пятнышко, ускользал куда-то вбок, терялся. Илья Петрович вернулся к кровати, снова пошарил, лёг.

— Чего не спишь? — услышал он хрипловатый голос жены. Мерно тикали часы.

— Илюша.
-Ну.

— Чего, говорю, не спишь?

—  Лежи, лежи. Ещё рано, — Илья Петрович отодвинулся и потянул на себя одеяло. — Умру я скоро, — буркнул себе под нос.

-А?

-Ладно. Спи.

Марковна поворочалась, повздыхала и утихла, а Илья Петрович лежал и думал о смерти, хотя и не представлял, как это так? — Он, Илья Петро­вич Клюев, при руках и ногах, ни разу врачами не резанный, он, которому только шестьдесят, и вдруг мёртвый лежи, стало быть, как сейчас, только не на боку и в кровати, а на столе и плашмя, лежи и не шевелись. И вставать незачем, и торопиться некуда, потому как — за гранью жизни, где покой и забвение. А кадушку довяжут без тебя, собьют и валенки подошьют.

Да мало ли ещё что? И всё это — уже без тебя. Не заглянешь больше к свату Матвеичу, не поиграешь с ним в подкидного, слушая, как с голубого экрана поют про какой-то лунный камень. Кот Мурзя в смерт­ную ночь вытянется на твоих войлочных обутках и ты не сгонишь его. Ты  — мертвяк, бесчувственная ледышка, ноль…

«Нет, нет!» — мысленно запротестовал Илья Петрович, он даже крутнул головой, но нарастающая, безысходная боль захлестнула сердце, глаза заволокло слезой, стало жутко и благостно.

Илья Петрович вспомнил про белую, ни разу не надёванную ру­башку. Она там, на дне сундука, там и штаны, и полуботинки. А сверху — смертное убранство Марковны. Представил: обряжают, цветами обкладывают, собирают в неведомые пределы. Марковна пла­чет да причитает, плачет да причитает.

Илья Петрович лежал на краю кровати и, не вытирая слёз, глядел на мутно белеющее оконце. Умирать ему не хотелось. С улицы кричали петухи, тарахтел трактор.

Вспомнил давнее вдруг, такой же шумный день. Над базарной пло­щадью сибирского городка стояло осеннее солнце. Люди толпились возле открытых прилавков, заваленных всякой всячиной, вдыхали за­пахи дынь и яблок, привезённых расторопными торгашами из Средней Азии, пробовали местные малосольные огурцы, заглядывали в промто­варные киоски, лузгали семечки, копошились, гудели.

—  Морковочки кому? Кому морковочки?

— Возьмите капустки.

— Метёлочка густа, метёт дочиста.

— Да ну? — верзила с притворной дураковатостью смотрит на плюгавенького мужичонку, хозяина метёлок.

— Проходь, проходь! — отмахивается тот.

— А ты, никак, батя, поэт.

— Проходь, тебе говорят!

— А почём метёлки?

— Рупь за штуку. Проходь.

Верзила достаёт металлический рубль и, подкинув его на ладони, протягивает: «На!»

Илья Петрович остановился почти на конце последнего прилавка, спросил, надеясь на скидку, почём лук, поворчал, потоптался.

 — Ладно. Десять кило, — и скосил глаза на гирьки. Отсчитав деньги и застегнув сумку с луком, направился к выходу.

 В закутке, там, где базарная изгородь смыкалась со стеной бывшего купеческого склада, а теперь кооперативного магазина, неистово, как под ножом, визжали поросята. Не с той мыслью, чтобы приобресть, так, ради праздного глаза, завернул Илья Петрович на поросячий визг. Народу было немного.

В дощатом ящике, стоявшем на открытом месте, бегали поросята, тыкались в стенки рыльцами, похрюкивали. Тот, на кого падал жребий, тотчас извлекался. Его щупали, чесали за ухом, а он визжал и дёргался и не утихал даже в мешке.

—  Клюев, ты? — Матвеич придвинулся откуда-то сбоку.

—  Нет, не я.

— Ты чего тут?

—  Да вот лук покупаю.

—  А я поросёнка.

Мешок зашевелился в руках у Матвеича.

— Мне поросятнику исть теперь нельзя, — пожаловался Илья Пе­трович. — У меня болесть какая-то в кишках открылась.

—  Н-да, это тоже…

Матвеич помнил все болезни своего соседа: Илья Петрович любил выдумывать болезни мнимые и настоящие; помнил, потому что говорил о них Илья Петрович постоянно и по любому поводу.

—    Н-да. Врачи-то что определили?

—    Да кто их поймёт?

—    Все там будем…

Домой решили идти пешком: транспорту мало и тот переполнен. Кому надо — заскакивает на подножку, им, седобородым, не к спеху.

Минуя деревянные дома и кирпичные магазины Базарного пере­улка, Матвеич и Клюев поднялись на взгорок. Ещё раньше они услышали траурные звуки и догадались: кого-то хоронят. Теперь они видели весь длинный изгиб Привокзальной улицы, по которой двигалась похоронная процессия. Там и сям колыхались платки, венки, ленты. Трубы духового оркестра ярко поблескивали на солнце.

—  Отстрадавался кто-то, — Илья Петрович потрогал шапку на го­лове, однако не снял, только передвинул со лба на макушку.

Процессия приближалась. Мерная поступь, отрешённые взгляды, жёлтое пятно на окаймлённой подушке — лицо покойника, и скорбная, надрывающая сердце, похоронная музыка.

Матвеич и Клюев стояли, пропуская мимо себя хоронящих.

Оркестр неожиданно смолк, стало тихо. Ни стона, ни плача, лишь беспорядочное шарканье ног по булыжнику и гудение трансформатор­ной будки.

И вдруг хрюканье. Илья Петрович вздрогнул. Не сообразуя мысли с поступками, он ткнул хрюкуна в мешке кулаком, поросенок ёкнул и завизжал благим матом.

Илья Петрович оцепенел.

Когда прошли последние в толпе, Матвеич сказал: «И дурак же ты, Клюев!» И, пряча глаза от людей, маячивших за оградами, зашагал по улице.

Илья Петрович засеменил следом.

—  Не сердись, Матвеич. Я ж для успокоения. Чего он расхрюкался не вовремя.

Шли после молча.

—  Умру скоро, Матвеич.

—  С чего бы?

— Помяни моё слово, умру.

— Все умрём.

— Нет, я скоро.

Ещё прошагали молчком.

— Ты вот всё грозишься, а другие раз — и на том свете оказываются. На прошлой неделе в Боровом, — начал Матвеич, — жена мужа заре­зала. Слыхал?

— Откуда мне?

-Слушай, — Матвеич достал платок и высморкался.
Поженились-то ведь недавно, два года тому назад, молодые, самые что ни на есть, и достаток в дому, и дитё. Чего ещё надо? ан не тут-то было. Назначили к ним в село новую фельдшерицу, ну и… Закобелил, говорят, мужик, а жене кто-то возьми и шепни. Скараулила она их или нет, суду будет известно, но ругань получилась несусветная. Утром, допустим, поругались, а вечером она его зарезала. А как получилось? Чистил он картошку. Смотрела, смотрела жена и говорит: «Хоть бы ножик наточил». Он спрашивает: «Где брусок?» Она отвечает: «Ты хо­зяин, тебе лучше знать». Нашел он брусок, наточил ножик, начистил, нажарил картошки.

—  Садись, — приглашает.
И ухом не повела.

Выпил хозяин винца, поел, переоделся в новый костюм.

—  Куда? — спрашивает жена.

—  Прогуляюсь. Тягостно мне.

И только направился к дверям, она хвать нож и в спину, под ло­патку точёным-то. И не колыхнулся.

—  Исто-ория, — протянул Илья Петрович. — Отчаянная, видать, баба. Хм! И ножик ей наточил… История!

***

Вспомнив, как ходили они с Матвеичем по базару, где тот купил поросёнка, Илья Петрович грустно вздохнул — когда это было! А потом ему вдруг стало нехорошо, как в тот давний день, когда он у Матвеича наелся «поросятники», да чуть не помер, будь она неладная!

Как-то вскорости, может, к осени после того базара, приехал он до­мой под вечер — работал тогда Илья Петрович на лесосеке.

Проголодался? — спросила хозяйка и подаёт ему сковородку с мясом. А мясо пахучее, поджаристое, так и шкворчит, так и переливается жиром.

— Слышь, мать, — Илья Петрович взял жену за локоть, — откуда у тебя мясо?

— Ешь, ешь. Матвеич прирезал поросёнка и нам уделил.

В то время трудновато было с мясом. У них с женой всего-то и было из живности: две хохлатки, петух колченогий да ещё кот с обморожен­ным ухом.

—  Прирезал, говоришь. Ишь ты! С чего бы это? Заболел что ли поросёнок-то? — Илья Петрович смотрел на сковородку, не замечая, как раздуваются ноздри. Он ткнул вилкой в облюбованный кусок. Пожевал — вкусно. Незаметно сковородка опустела, лишь горка мелких косточек осталась лежать на столе.

—  Ну вот я и подзакусил. Спасибо свату, не забывает родню.

На другой день, как бы между делом, Илья Петрович заглянул к свату. Сели на завалинку, закурили. Перебрали газетные новости, пере­мыли косточки своему местному начальству. Илья Петрович хотел было уже поблагодарить свата за поросятнику, открыл рот да так и остался сидеть с открытым-то ртом. Из-за клетушки прямо на них, похрюкивая, шёл поросенок.

—  Сват, гля!

Сват повернулся куда указывал Илья Петрович, но кроме поро­сёнка никого не заметил.

— Чей поросенок?

-Мой. А что?

— Так я же ел твою поросятнику…

— Не поросятнику, а суслятинку. — Спичка пыхнула желтоватым пламенем.

—  Суслятинку? Какую суслятинку?

— Минька наловил. Вон в тазу ещё осталось.

Илья Петрович, пришлепывая губами, стал прикуривать и только теперь заметил эмалированный таз. Наполненный водой, он стоял тут же, на завалинке. В воде плавали синеватые куски мяса. Их было не­много. Ребристые и неровные, они затонули почти на самое дно.

—  Ты, поди, ел да похваливал. Это жена твоя на поросятнику пере­делала. Брезгливый, говорит. Про тебя, значит.

—    А-а… — неопределенно проговорил Илья Петрович и его затошнило, как сейчас.

А поросенок, тот самый, которого он тогда больно ткнул в бок и который после развизжался, блаженно жмурясь, тёрся о сучковатый конец прясел.

Марковна спала тихо. Лицо к стене, рука поверх одеяла. Илья Пе­трович смотрел на прядь седеньких волос. Жизнь, как один день. Но чего только не было в этой жизни!

Жену свою Илья Петрович любил. Любил, не зная за что, вернее, зная, но не признаваясь ни себе, ни тем более, ей. Любил, как любят воздух, пищу, сон. Ему нравилась ещё смолоду уравновешенная натура Марковны.

—  Обходительная баба, — говаривали соседи.

Марковна и впрямь была обходительной. Кому уважит, в сочув­ствие войдёт, кого обойдёт, чтобы не запачкаться, а если надо, то из воды и сухой выйдет. Правда, последнее случалось больше всего в се­мейных перебранках и неурядицах.

Марковна по-своему любила весёлого, кобелястого по молодости мужа, а теперь, может, и занудливого, но всегда работящего и неуго­монного.

Перед глазами мелькнула картина.

Осень клонилась к зиме. Лист опал. По утрам на жухлой траве, на ветвях, на крышах домов налу шился иней, речка у берегов схватыва­лась льдом, освобождаясь от него к полудню, поля и перелески ждали обильного снега.

В такую пору, в один из субботних дней, собралась Марковна сти­раться. Посылает Илью Петровича за водой, на речку. Поставил он кадку на тележку, прихватил ведро и застучал колёсами по пологому спуску. На песке, возле мостков бросил оглобли, постоял, подышал прохладой, потом, не торопясь, чтобы не облиться, стал носить воду. Кадка была почти полной, когда случилось непоправимое. Потерял Илья Петрович равновесие, ступил мимо плахи и почуял, как падает. Вода обожгла тело. Илья Петрович, барахтаясь и вереща не своим голо­сом, выскочил на берег. Штаны и фуфайка намокли, прилипли, в сапо­гах булькало. Ринулся Илья Петрович домой, ноги в расхляб, дыхание перехватывает. Марковна как увидела, так и обомлела.

— Ильюшенька! Ахти мне, — закудахтала, стягивая фуфайку.

— В-в-водки, — еле выговорил Илья Петрович.

— Да где ж она? Нету!

— В м-магазине.

Отходила она его тогда, а пока отхаживала, увидел Илья Петрович, как она за него испугалась, и было это ему очень к сердцу — любит!

…Когда рассвет совсем разыгрался и Марковна, поднявшись на до­машние хлопоты, окликнула Илью Петровича, он её не услышал. Его уже не было.


 

Комментарии

Добавить комментарий