Села давнишний житель

Хорошая традиция родилась и укрепилась в нашей писательской организации: ежегодно, обычно в апреле, «во дни печальные Великого поста», собраться вместе, сначала в церкви, потом у себя в Доме, чтобы помянуть ушедших из жизни писателей, совсем ещё недавно бывших рядом, совсем вчера, кажется, так ясно слышимы их голоса, так яв­ственно различимо выраженье их лиц.

Русская пословица говорит: «Лучше нас найдёте — забудете, хуже найдёте — помянете». Так, наверно. И не так. Помянем не потому, что лучше или хуже нашли — потому что всякий человек единственен. Един­ственны были Георгий Егоров и Лев Квин, Виктор Сидоров и Николай Черкасов, Станислав Яненко и Геннадий Панов, Валерий Крючков и Борис Капустин, Вильям Озолин и Леонид Ершов… Все, оставившие нас. Никто не знает срока земного, но решусь утверждать, что все они ушли до срока. Сказать о каждом в отдельности нет возможности. Но об одном из них всё же сказать хочу — о поэте милостью Божией, о Леониде  Мерзликине…

Коли уж в заглавие сами собой напросились слова из стихотворения Сергея Есенина, то заодно вспомню другие его слова, сказанные единожды одному из своих друзей: «Знаешь, почему я поэт?.. У меня — родина есть! У меня — Рязань! Я вышел оттуда и, какой ни есть, а приду туда же!.. Хочешь добрый совет получить? Ищи родину! Не найдёшь — и всё псу под хвост пойдёт! Нет поэта без родины».

Леониду Мерзликину не было нужды искать родину — она всегда цвела в его душе, в его поэтическом слове. «Села давнишний житель», он до смертного креста не изменил ему, с его «крутоярами синими, с тихими плёсами». Хотя у нас на Алтае разница между городом и селом не столь резка, всё же она существует. Служа в армии, учась в Литинституте в Москве, потом живя постоянно в Барнауле, он всё время огля­дывался сердцем и глазами на свой единственный «земной уголок».

Всё мне грезится белый околок

И забытая в поле тропа.

И летит на тропу из метёлок

Застоялого проса крупа.

 

На родине он острее чувствовал, вернее, знал, точнее и наперёд, до ознобного электричества по коже, угадывал тишайшие движения при­роды и натуры человеческой.

И стою, как будто бы нездешний,

До кровинки здешний человек…

Улетели птицы из скворешни.

Скоро ночь. А ночью будет снег.

 

И похоронен он хотел быть на родине, в селе Белоярском, и эта воля его, слава Богу, исполнена нами.

Леонид Мерзликин был первым по таланту среди поэтов Алтая. Ни до него, ни при нём, ни после его преждевременного ухода никто не имел столь органичного и ярко выраженного лирического дара, хотя на недостаток поэтических голосов нам грех жаловаться. Стихи его знали и любили далеко за пределами Алтая. Не только в писательских кругах или, скажем, среди ближних профессий: библиотекарей, учителей лите­ратуры и др. Он легко овладевал любой аудиторией, покорял совершен­но разных людей, порой совсем далёких от рифм и метафор.

Было чем. Певучесть стиха, задушевность интонации, искренность чувства, доходящая порой до пронзительности, красота образов, есте­ственное и выразительное русское слово, молодецкий задор, весёлая народная лукавинка и одновременно острое ощущение драматической подоплёки жизни — вот характерные особенности его лучших стихов и поэм. И, конечно же, всё это не могло, не может не привлекать, не трогать до глубокой ответной взволнованности.

Любовь у нас двуедина: с одного боку печёт, с другого сечёт. И бо­левых уколов перепадало ему в избытке («И не раз меня кусали, по-собачьему урча…»): все приложили руку, ближние и дальние, изда­тели и критики, партийные и государственные чиновники, женщины, друзья-приятели… «Водка, что ли, ещё? И водка — спирт горячий, зелёный злой…» Стихам доставалось особенно. Каждую книжку заботливая цензура трепала и кромсала беспощадно, выбрасывая из рукописи или уже из набора до двадцати стихотворений кряду. Диву даёшься: за что выбрасывали? По идеологическим, разумеется, мотивам, не по художе­ственным.

Объяснить нормальным объяснением невозможно. Ни тогда, ни осо­бенно теперь. До перестроечных времён из «разговора с иностранкой» вырубали строфу:

Теперь там борются везде,

У нас борцы — дай Боже! —

И на земле, и на воде,

И в атмосфере тоже.

 

То пропускали «Гальку», то, спохватясь, не пропускали. «На Ново­девичьем кладбище» публиковалось со спасительной иностранной при­вязкой: «На Венском кладбище». Даже в недавно изданном «Избран­ном», уже посмертном, оно названо уклончиво-стыдливо «На кладби­ще». И так далее.

Это-то больше всего выбивало из колеи, кидало в разлом, ведь сти­хи у поэта — что родные дети.

Пошлость и цинизм жизни подтачивают душу, размывают и сла­мывают человека: с возрастом мало что остаётся в нас от юношеской искренности, чистоты, идеальности. На удивление, Леонид Мерзликин до последних дней сохранял в душе детскость в большем количестве, нежели другие. И, я бы сказал, некое целомудренное, по крайней мере, незамутнённое отношение ко всему, что непосредственно или опосредо­ванно связано с творчеством, с дружеством, с «родным пепелищем».

С уходом поэта из жизни, если он не Пушкин или Есенин, если к тому же обитал не в столице, а бедовал в провинции, обычно пригасает память о нём. Всё реже издаются книги, и без того редкие, всё глуше звучит его имя среди читателей. Такое случалось и случается. Часто несправедливо. Что ждёт Леонида Мерзликина через двадцать, к примеру, лет? Через пятьде­сят? Через ещё больший срок? Загад не бывает богат. А всё же не верится, что стихи его отзвучат насовсем. Это было бы обидно и сродни воровству. Не для него обидно — его уже нет. Не для меня или других нынешних по­читателей его таланта: нас тоже не будет. Обидно за что-то иное, большее. Всё мерещится мне одно виденье в наступающей временной дали. Что в какой-нибудь библиотечной тиши наткнётся чья-нибудь внима­тельная душа на томик стихов с незнакомым именем на обложке. И от­кроет из любопытства, наугад, и встретится глазами с:

Любовь моя, была ли ты когда?

Иль о тебе мне ночь наговорила,

Наворожили шаткие перила?

А под мосточком катится вода.

 

И, встретившись глазами, неужто не встретится душою?

(Из газеты «Алтайская правда»,  7 мая 2002 г.)

Комментарии

Добавить комментарий