Растревоженная душа
С Леонидом Семёновичем меня свёл Владимир Мефодьевич Башунов.
Знакомство с Мерзликиным состоялось в конце 1991 года, а до этого я неоднократно слышал от Владимира Мефодьевича упоминания о нём. И что интересно, всегда склонный к мягкой иронии, Владимир Мефодьевич о Мерзликине говорил с некоторым даже пафосом: «Леонид Семёнович со словом как никто из нас умеет обращаться… Поэт! Настоящий русский поэт! Первый по таланту у нас на Алтае! Таких по России сейчас и полсотни не наберётся!»
Первая встреча наша была мимолётной. Так, на каком-то «сабантуйчике» в числе «молодых и подающих надежды» я был представлен новоявленному «королю» алтайских поэтов. Кстати, к этому титулу, разумеется, Леонид Семёнович относился (позже узналось), как и подобает здравому человеку — с усмешечкой. Отшучивался, когда недалёкие и бесцеремонные на полном серьёзе допытывались, мол, как Вы к этому званию относитесь: «Это Владькины всё проделки! Он это затеял! С него и спрашивайте!»:
«Владька» — это Владислав Игнатьевич Козодоев — хороший поэт, в ту пору (на исходе советской эпохи) возглавлял бюро пропаганды художественной литературы при краевом отделении Союза писателей СССР, организатор ряда литературных, как сейчас бы сказали шоу, в том числе и литературного вечера, на котором читали стихи, пели и плясали, а в финале взяли да и избрали (тогда избирали и выбирали всех и всюду и ежечасно-круглосуточно) «короля» алтайской поэзии. Кстати, Владислав Игнатьевич, человек едкого остроумия, к Мерзликину тоже относился с нежностью и искренним чувством приязни. Редчайшие, увы, явления в творческой среде.
То, что говорил о литературе, о писателях мой учитель (так я про себя называл и главное, так ощущал и сейчас этому ощущению не изменяю), прекрасный русский поэт Владимир Башунов, конечно же, запоминалось, анализировалось, а мнения Владимира Мефодьевича о тех или иных писателях проверялись чтением их произведений. И часто было радостно осознавать, что я, и вовсе не под прессом башуновского авторитета, а из внутренних убеждений, соглашаюсь, солидаризируюсь с оценками моего наставника.
И стихи Мерзликина мне пришлись по душе. По душе… именно, легли, как говорится, на душу. Позже прочёл у Леонида Семёновича:
И, однако, очень метко
Мне заметила соседка:
— Как же можно без души?
Извини, но ты уж, детка,
Без души-то не пиши.
Душа у него была тоскующей, живой, растревоженной. Это наши дальнейшие встречи мне позволили такой вывод сделать. А первый обстоятельный разговор с Поэтом (так буду называть Леонида Семёновича) случился при следующих обстоятельствах.
Весной 1992 года — голодной весной и отчаянной: «шоковая терапия», если кто-то подзабыл, что сие есть, проводимая с помощью либерализации цен — я устроился работать в краевую крестьянскую газету «Земляки», а заодно стал активно сотрудничать и с газетой писателей Алтая «Прямая речь». В «Земляках» В. Башунов был замом главного редактора, а «Прямую речь» он редактировал. И в реестре моих предложений и задумок — я был тогда жаден до газетной работы, как и может, быть жаден до работы (оплачиваемой) человек, переживший долгую безработную зиму (спасли, помнится, тогда картошка, да капуста, да великое терпение любимой жены) — Владимир Мефодьевич выделил для меня как первоочередное задание интервью с Мерзликиным, и тотчас, созвонившись, договорился с Леонидом Семёновичем.
Поэт приехал без опозданий в писательский особнячок (по улице Анатолия, 102 — сакральное для многих пишущих место). Именно приехал: на видавшем виды «Запорожце». И одет был Поэт подобающе этому авто: в линялой штормовке, в трико и резиновых сапогах, на голове фуражка, наподобие той, которую так любили водружать кинематографисты 70-х на положительных председателей колхозов.
Поэт Л. Мерзликин ехал открывать садово-огородный сезон (в окрестностях станции Голубцово, что по Заринской ветке, приобрели они в прошлом году с другим поэтом В. Башуновым «по десятисоточной плантации») и потому перед столь важным событием меркло всё остальное, в том числе и интервью.
— Ну, как, Серёжа, в полчаса уложимся? О чём хоть спрашивать-то будешь? Да и что я могу сказать-то? Может, бросим всё это дело не начиная, а, как думаешь? — с таким набором вопросов к интервьюеру Леонид Семёнович уселся по другую сторону письменного стола в комнатке, где, кажется, в ту пору восседали штатные работники журнала «Алтай» и коротко, оценивающе бросил на меня остро-сухой наблюдательный взгляд.
Это потом я узнаю, что у Леонида Семёновича есть и другой взгляд: внимательный, любопытствующий, с какой-то детской лукавинкой. Потом узнаю, а тогда не без волнения, признаюсь, приступил я к расспросу. И здесь мне на помощь пришёл хранимый в личном архиве пятнадцатый номер (май 1992 года) газеты «Прямая речь».
Интервью с Леонидом Семёновичем было озаглавлено так: «Что бы я там в Москве созерцал?» А фотография Поэта, помещённая на этой же странице, была принесена Владимиром Мефодьевичем. Помнится, он как-то тоже по-детски воскликнул, когда я ему готовое интервью принёс: «А у меня такая фотография Семёныча есть! На ней он весь, каков есть!»
И, правда, фотография усталого, мудрого русского человека… Не из графьёв… Бери выше! Посланца из гущ народных… И взгляд… Взгляд пророка-простеца…
Итак, интервью наше началось.
« — Леонид Семёнович, в Вашей творческой судьбе был один весьма нелогичный, казалось бы, поступок: закончив Литературный институт, издав в Москве первый сборник стихов, наделавший порядочно шума, Вы вдруг покидаете столицу и возвращаетесь домой, на Алтай, презрев, так сказать, все столичные блага…
— В каждом из нас постоянно живёт подсознательное чувство малой родины, не зря же говорится: где родился, там и сгодился. Чувство это оказалось тогда решающим, что и заставило меня вернуться домой. Конечно, можно было остаться и в столице, но это значило бы: жениться на московской прописке — раз, вступить в партию — два, получить какую-либо должность — три. Многие из нас, литинститутовцев, через партийный билет шли в Академию марксизма-ленинизма, получали должность и начинали работать — где-нибудь в журнале, а то и секретарствовать, редакторствовать. Кто-то и творил, кто-то и вытворял, но в основном, я думаю, они держались за московскую колбасу. Вот и выбирай — или это, или остаться со стихами.
А сборник, вышедший в Москве, не то что шуму наделал… Рецензии на него стали появляться всюду: и в «Комсомолке», и в «Литературной России», в журналах. А суть этих рецензий: автор-де легковесен, мол, чем его герой занимается? По огородам лазает, выпивает, но главное — девок щупает и, понимаете ли, без производительного труда! Словом, добрую помощь такие рецензии оказали — сборник быстро разошёлся.
— И никогда не закрадывалось сомнение, а правильно ли я посту
пил? Жил бы сейчас в Москве припеваючи, у всех на виду…
— Глупо было бы сказать: вот, мол, уехал без сожаления и не вспомнил. Тянуло в Москву, особенно в первое время. Естественно, столица сама по себе не глупа. В провинции жили трудно, живём и будем жить. Конечно, сейчас в Москве несладко, но я уверен, что со временем всё уладится, и опять уровень столичной жизни — и бытовой, и культурной — будет выше нашего, провинциального. В Литинституте, помню,
была одна уборщица, она мне сказала: «Я лучше здесь буду техничкой,
чем у вас в Сибири енералом!» Вот так, в Сибирь даже «енералом» не поедет.
Не жалею, что покинул столицу и потому, что писатель, прозаик или поэт — в первую очередь, созерцатель. Ну что бы я там, в Москве, созерцал?..
— Разделяете ли Вы такое понятие, как «провинцианализм в культуре»?
— Нет. И вот почему. Если так называемый носитель культуры глуп,
то и там, в столице, он будет таким же. Это не зависит от прописки.
Может быть, он пооботрётся, поболтается по разным литературным гостиным, будет знать, где какая картина висит, в какой галерее. Но то, что тебе Богом положено, выше этого ты, как говорится, не прыгнешь.
— Вашим однокурсником по Литинституту был Николай Рубцов,
поэт самобытный, прекрасный, но находившийся всю свою короткую жизнь как бы в тени других собратьев по перу — крикливых, подвывающих, у кого на любое политическое событие или явление тут же очередной шедевр…
Действительно, трудно было угнаться за поэтами, которых не зря
тогда называли «правительственными» они запросто беседовали и с Хрущёвым, и с другими руководителями, были хорошо ориентированы, знали, где, что и почём. Начинали талантливо, но потом, скажем, Евгений Евтушенко мог себе позволить написать хорошее стихотворение и параллельно ему тиснуть в «Огоньке» заведомую халтуру про Вьетнам, целую поэму зарифмовать. Он не мог без этого — лишь бы быть везде и всюду.
Другое дело — Николай Рубцов. С виду мрачный, маленький, какой-то сутулый, но это обманчивое впечатление, он был очень тренированный, закалённый человек. Сама жизнь заставляла — детдомовец, три года служил на флоте, ещё два года плавал на торговом судне. Поступил в Литинститут, и тут же пошёл слух: какой парень, какие стихи пишет! Для нас было удивительным и то, что он напевал свои стихи под гармошку. Да, скажем, там, частушки, но вот стихи… Наигрывал и чужое — Вертинского, Петра Лещенко. Больше всего из поэтов любил Есенина, а тогда это считалось едва ли не преступлением.
Рубцов, мне кажется, абсолютно сознательно взял за жизненное правило — не высвечиваться, уйти в деревню, где всегда есть прожиточный минимум, а что это значило? Наварит картошки, высыплет на стол, уминает с хлебом да солью и квасом запивает. И ни суеты столичной, ни болтовни о литературе. Он хотел выговориться, потому и сторонился всего ненужного и шумного.
— Говорят, что Рубцовым интересовалось КГБ…
— Да, и это точно установлено. Василий Белов рассказывал, когда погиб Рубцов, то они, руководители Вологодского союза писателей, успели приехать на квартиру, где жил Рубцов, на полчаса раньше КГБ, забрали два чемодана рукописей и опечатали квартиру. В последние дни жизни Рубцов редактировал свои рукописи, готовилось его «Избранное». При жизни вышло мало его книг, это после смерти начали издавать чаще. А если бы КГБ успело раньше, то неизвестно что было бы с рукописями. С чем это связано? Он не нравился стихами, глубоко русскими. И ещё ему постоянно приплетали пьянки: спивается, мол, поэт, надо его охранять, жалеть, чуть ли не контролировать, на самом
деле — это было давление.
Ну а после смерти Николая Рубцова к его посмертной славе стали примазываться те, кто и пальцем не пошевелил, чтоб ему помочь. Тот же Евтушенко говорил: «Колька, я тебе плечом пробивать дорогу не буду», когда Рубцов приходил в журнал «Юность» со стихами. Или вот приятель, друг Егор Исаев, лауреатоносец, тогда один из руководителей издательства «Советский писатель»: шесть лет там лежала книга Рубцова «Звезда полей», места всё не находилось. Кто был для Исаева Рубцов? Так, человек с гармошкой. А после смерти — приятель, высоко ценил его талант… Эх, их вечное лицемерие! Даже покойника не оставляют в покое, лишь бы примазаться. Так же и с Высоцким было. А когда пошла по свету слава Валентина Распутина, Евтушенко всё бросил, попёр в Иркутск, чтобы сфотографироваться вместе, мол, молодым везде у нас дорога. С одной стороны — герой, вся Европа меня, Евтушенко, знает, а с другой — собственной фамилии Гангнус — то ли стеснялся, то ли боялся… Ну, можно ли представить, чтобы, скажем, Борис Пастернак взял бы и стал называться Ивановым или Сидоровым?
Ну да ничего, время — честный человек, всё поставит на свои места.
— Как Вы относитесь к нетрадиционным, авангардистским поэтическим школам и направлениям?
— Ничего против них не имею. Ради Бога, существуйте, развивайтесь, что собственно они и делают. Но, мне кажется, что это лёгкий путь. Смотрите, ведь мало охотников оригинальничать в пушкинско-есенинской форме — фальшь видна сразу, зато в других — попробуй возрази — скажут: мы в поиске! Вот так-то.
Теряется многое, но главное — рифма! Ведь на слух именно рифма заставляет читателя приобщаться к поэзии, к её музыке. А ловкость, заумь… может быть, для молодых это и надо поначалу, пусть повыпендриваются, но всё-таки придут к ясности мысли и чёткости формы.
— Мы с Вами, Леонид Семёнович, каким-то чудесным образом обошлись в нашей беседе без употребления слова-символа нашего времени. Да-да, его самого — рынка. И чтобы хоть как-то исправить эту вопиющую несправедливость, мой последний вопрос таков: должен ли быть писатель деловым человеком?
— Отвечу уклончиво, как и подобает всяким разговорам о рынке.
Если есть у писателя возможность, есть деловые качества — не надо их
отвергать».
Газетный язык — есть язык газетный. Перечитал это интервью почти двадцатилетней давности и думаю, что такой оборот: «как и подобает всяким разговорам о рынке» — Леонид Семёнович в жизни бы не произнёс. А если и произнёс, то с неминуемым отвращением, — как к посягательству на родное, чистое, русское слово…
Слух у него на слово был абсолютный. Тем, кто был отмечен способностью чувствовать слово, жить поэтическими образами, он всегда был готов помочь и помогал, как мог, настырных стихоплётов терпеть не мог… Был резок, даже категоричен, когда заходила речь о литературе. А она, литература, тогда, в начале 90-х, уже разделилась на «ненужную настоящую» и ажиотажным спросом начавшую пользоваться «бульварную»… И не зря тогдашние «кормчие», обозвавшие себя «культуртрегерами», радостно потирали руки: цель достигнута! Народ опять, как и когда-то, понёс базара «милорда глупого». Да, что там некрасовские времена! Нынешний «пипл» и похлеще милордовских глупостей «схавает» — только ловко раскручивай всё это, пиарь «чтивоблюда» и подноси к урчащим в нетерпении…
С той «интервьюерной» встречи видеться мы стали чаще, в ситуациях и обстоятельствах самых разных…
Нечто желеобразное, называемое «постсоветскими временами», с миазмами «новых ценностей», со своей идеологией потребления и наживы, основательно и прочно утверждалось. Что-то ещё устраивали, пошумливая, литературные витии в столицах. На местах же, в «провинции», литературная жизнь совсем уж нахохлилась, как замёрзший воробушек. Перестали издаваться книги, у нас, впрочем, как и во многих других территориях, «приказало долго жить» краевое государственное книжное издательство. Да и вообще писательская профессия стала восприниматься в лучшем случае как чудачество отдельных граждан, в худшем — как раздражающий пережиток прошлого. Таковы были реалии середины девяностых. Ну, и, конечно же, на таком фоне лучше все го, вольготнее всего чувствовали себя графоманы и ловкие бездарности, «пекущие» сборник за сборником своих «творений».
Закрылись, не выдержав финансовых тягот, сначала «Земляки», потом и писательская газета «Прямая речь». Спустя некоторое время я стал работать на краевом радио.
А на исходе зимы 194—1995 годов случилась встреча, так многое мне указавшая в характере Леонида Семёновича.
Краевой научно-методический центр проводил конкурс стихов самодеятельных поэтов, посвящённых юбилею Великой Победы. В разношёрстном жюри этого конкурса (там были и актёры, и журналисты, и чиновники от культуры) оказались и мы с Мерзликиным. На итоговом обсуждении рукописей, как обычно, много говорили, много, как водится лишнего, причём старались больше те, кто в стихотворчестве замечен не был. Леонид Семёнович был печален, встревожено как-то печален — «весь в себе», одолеваем какой-то думой. Он всё больше отмалчивался, ни с кем не спорил, а уж если говорил, то коротко, совсем коротко, почти односложно. А потом, когда уже распределили победителей, наговорились, натешили свои честолюбия, приступили к чаепитию. Леонид Семёнович грустно произнёс: «Вот писали люди, мучились, ну, ладно, кто-то же, не все, но мучился, ночей не спал, а мы тут судим… Не люблю я этого дела».
Через некоторое время мы, разгорячённые чаем, попросили Леонида Семёновича почитать свои стихи. И как же он моментально преобразился! Согнал с лица хмарь, подтянулся, одёрнул пиджак, вышел из-за стола и… началось волшебство. Именно так, я считаю, и надо называть этот миг сладостного пленения замученных с рождения суетой жизни людей таинственной силой поэтического слова.
Днём погожим бы вынести лёгкие саночки,
Да с горы с улюлюканьем, ёлки зелёные!
Хороши на Алтае девчата-смугляночки,
Предвечерним морозцем слегка обожжённые…
И без искусственных «мостиков» из молодецкого задора в певучую задумчивость:
…И пчелиная суть
Для поэта смертельна.
И в семье, и на людях
Поэт одинок.
Отчего мне так зябко?
Зачем так метельно?
Это, видимо, время
Дыхнуло в висок…
…После этого вместе ехали в трамвае, и опять Леонид Семёнович так сильно и крепко ушёл в себя, в свои мысли, что и не решился я его потревожить какими-либо вопросами… А в начале лета я узнал от Владимира Мефодьевича Башунова, что у Леонида Семёновича врачи установили болезнь и что надежд очень мало…
…Мы ещё успеем вчетвером (Владимир Мефодьевич, Леонид Тимофеевич Ершов, Александр Михайлович Родионов и я) приехать к Леониду Семёновичу в больницу, что «на Матросова». Приедем в погожий августовский солнечный день — в день рождения Поэта.
Он, «уже нездешний», отыщет в себе силы каждого узнать, каждому улыбнуться, каждому прошептать несколько слов…
Комментарии