ДО КРОВИНКИ ЗДЕШНИЙ ЧЕЛОВЕК

 

 

Какими бесстрашными и легкими на подъем были мы в молодости! Не знаю, откуда Леня Мерзликин узнал, что я из Тюмени прилетел в Нижневартовск, но едва я вечером появился в своем номере гостиницы, как раздался телефонный звонок. Я снял трубку и услышал его голос. Леня звонил из Стрежевого и спрашивал, как долго я еще пробуду на Севере? Я ответил, что дня три наверняка.

 — Завтра я прилечу к тебе, — обрадовано вздохнув, сказал Леня.

О том, что с августа 1974 года я работаю корреспондентом «Правды» по Тюменской области, он знал наверняка. Мог прочитать об этом в «Правде», мог услышать от кого-нибудь из наших общих друзей. Но как узнал, что я в Нижневартовске, мне было абсолютно неведомо.

От Нижневартовска до Стрежевого, где он в то время находился, всего пятьдесят километров, но никакой регулярной связи между этими населенными пунктами в январе 1975 года не было. Даже разница во времени составляла между ними два часа. Стрежевой, расположенный на территории Томской области, жил по томскому времени, которое отличалось от московского на четыре часа. Нижневартовск, естественно, по тюменскому, где эта разница была два часа. Между двумя центрами зарождающейся в Западной Сибири нефтяной промышленности курсировал только ведомственный авиатранспорт. В основном, вертолеты. На одном из них и прилетел ко мне Мерзликин.

Зима на Севере в тот год стояла лютая, в Нижневартовске было под минус пятьдесят, тепла в местной котельной не хватало, электричества тоже, в гостинице каждому постояльцу выдавали дополнительное одеяло, чтобы не замерз ночью. Да и гостиница в городе была всего одна, ее почему-то называли «канадской». Она была деревянной, рассчитанной на двадцать четыре постояльца, и получить в ней место можно было только по особому распоряжению. Мерзликин о гостинице не думал. Знал: если я там, значит, устрою и его. Я попросил администратора, чтобы в мою комнату поставили раскладушку и принесли все, что положено в придачу к ней, в том числе два одеяла.

Мерзликин появился в гостинице часа в четыре дня, зимой в это время в Нижневартовске уже темно. Было видно, что он страшно замерз, но глаза его радостно светились, а с лица не сходила улыбка. Он был счастлив тем, что ему все-таки удалось добраться, и мы встретились. Нам всегда недоставало друг друга. Леня был романтиком, его постоянно влекла к себе красота. Будь то природа, девушки или неординарные человеческие поступки. Я относился к жизни более трезво и этим самым мы как бы дополняли друг друга.

Мы познакомились с ним в 1964 году, когда он вернулся в Барнаул после окончания Литературного института. В Москве в издательстве «Молодая гвардия» у него вышла книга стихотворений «Купава». Для абсолютного большинства студентов Литинститута это было немыслимо. Книги в то время издавались трудно, каждая рукопись проходила через такое сито рецензентов и экспертных оценок, что в конце этого пути уцелевшими оставались лишь немногие. «Купава» не просто прошла, а веселой деревенской ласточкой пролетела через все препятствия. По этому сборнику Мерзликина приняли в Союз писателей СССР. Для начинающего автора, имеющего на руках всего одну книжку, это тоже было невероятно.

«Купава» слетела с прилавков книжных магазинов в течение нескольких дней. Леня подарил ее мне со своим автографом, но вскоре она тоже исчезла. Кто-то взял почитать и не вернул. Кто, сейчас уж не помню. Зато помню многие стихи из этой книжки. Какой задушевностью, каким теплом, какой радостью жизни веяло в них от каждой строчки!

Днем погожим бы вынести легкие саночки,
Да
с горы с улюлюканьем, елки зеленые.
Хороши на Алтае девчата-смугляночки,
Предвечерним морозцем слегка обожженные. 

Уже с первых своих стихотворений Мерзликин умел одним поэтическим мазком создать настроение и нарисовать яркую и живую картинку. Читаешь и не просто представляешь, а зримо видишь и саночки, и снежную горку, и красавиц-девчат. Он был щедр на самые искренние чувства, и готов был осыпать ими любого, кто западал ему в душу. Уже с «Купавы» его нельзя было спутать ни с кем другим. У него был свой задушевный язык, свое мироощущение. Некоторые его стихи походили на покаяние.

Ты один у меня, мой земной уголок,
С крутоярами синими, с тихими плесами.
В эту осень к тебе я добраться не смог
Ни пешком с батожком, никакими колесами.
У тебя там давно ежевичник отцвел,
Одуванчик-растрепыш осыпался на воду.
Не по мне ли березы лопочут у сел?
Не по мне ли кудлатые плачут взаправду?

Казалось бы, ну что из того, что человек не смог вовремя приехать на свою малую родину? Мало ли какие дела задержали его? Но для Мерзликина малая родина — не просто точка на карте, а неотъемлемая часть духовного мира, то, что делает осознанной жизнь и вдохновляет на творчество. Она ему так же необходима, как и он ей. Друг без друга они — сироты. Отсюда и ощущение вины, и отягощение ее тем, что из-за этого плачут березы.

Это была совершенно новая поэзия, тем более, во времена, когда страна жила великими стройками, и страницы газет и журналов отдавались в первую очередь поэтам-агитаторам. Мерзликин резко выделялся из их ряда, но в бурлящей поэтической реке не только не затерялся со своими стихами, но и сумел найти себе место на общем корабле. Он неосознанно чувствовал, что его призвание не воспевать грандиозные свершения, а показывать ежедневную жизнь простого народа, в первую очередь деревенского, который постоянно окружал его. Свершения заметны всем, они, конечно, радостны. Но жизнь простого человека — тоже свершение. Отсюда и язык — сочный, народный, иногда с местным говорком, с веселым юмором, который только один и может выразить состояние души.

Для Мерзликина нет жанра, перед которым он мог бы споткнуться или в растерянности замереть. Ему с одинаковой легкостью даются как стихи, наполненные самой задушевной лирикой, так и юмористические, исторические, эпические, философские. Но эта легкость внешняя, показная, за каждой строкой, даже словом стоит огромная работа, постоянное стремление к самообразованию, достижению совершенства. Уже вскоре после «Купавы» он напишет стихотворение, которое, без всякого преувеличения, подняло его к самым вершинам русской поэзии. Читая его, невольно испытываешь восторг и думаешь: как же он мог сотворить такое?

Петуший крик. Падучая звезда.
И над ручьем развесистая ива.
И ты греховна тем, что ты счастлива,
А под мосточком катится вода.
Глаза в глаза — и горе не беда,
И грех не грех. Прости ее Всевышний.
Она и я. А ты тут третий лишний,
А под мосточком катится вода.
Куда бежит, торопится куда?

 


А над землей рассветное броженье,
А в голове приятное круженье,
А под мосточком катится вода.
Уже росу не держит лебеда,
Уже заря таить себя не в силах.
Четыре локтя зябнут на перилах,
А под мосточком катится вода.
Любовь моя, была ли ты когда?
Иль о тебе мне ночь наговорила,
Наворожили шаткие перила?
А под мосточком катится вода.

Некоторым поэтам и одного стихотворения хватает для того, чтобы надолго остаться в благодарной памяти людей. У Мерзликина они, словно жемчуга, рассыпаны по страницам каждой книжки. Его часто называют лучшим лириком Алтая. Это правда, но с одним добавлением. Мерзликин был лучшим лириком не только Алтая, но и одним из лучших во всей России конца XX века. Кому-то такая оценка может показаться чересчур завышенной, но беда Мерзликина не в его стихах, а в том, что он оказался не прочитанным. Большинство его книг выходило на Алтае. А это уже само по себе делало его поэтом местного значения. Незадолго до смерти, он, уже зная о своей неизлечимой болезни, говорил мне:

 — А все-таки я зря не остался в Москве. Россия начинается с нее. Кем бы сегодня был в русской поэзии Рубцов, проживи он всю свою жизнь в Барнауле или Горно-Алтайске?

Но это горькое признание вырвалось у него в минуту, когда от великой, самой читающей в мире страны остались дымящиеся обломки. После окончания Лит. института и возвращения на Алтай он не думал об этом. Ему писалось легко, и стихи у него получались изящными, легкими, захватывающими душу.

У дороги чуть колышется
Пожелтевшая трава.
Издалека песня слышится,
Разобрать нельзя слова.
То прихлынет, ахнет благостно,
То замрет, едва слышна.
Что ты, песня, так нерадостна,
Так томительно грустна?
Подпою тебе вполголоса
Что про что не знаю сам.
Паутина тоньше волоса
Измоталась по ветрам.
Я далек еще от хворости,
Все мое в моем краю,
Но, когда поют от горести,
Я, смеясь, не запою.
За рекой зарница пыхнула,
Ходит-бродит листовой.
Песня, песня, ты затихнула,
А я все живу тобой.
 

Стихотворение прочитано до последней точки, а все кажется, что оно еще звучит, как эхо. Просто волшебство какое-то. Я думаю, что и других не покидает подобное ощущение. Такова завораживающая сила мерзликинской поэзии. Или вот еще одно стихотворение, если говорить о его лирике:

Далека, недоступна, желанна…
Я придумал тебя и со мной
Облик твой, как обрывок тумана,
Ветерок над поляной лесной.
Я люблю эти грезы, но часто
Я себя на нелепом ловлю,
По каким-то законам контраста
Эти грезы я странно люблю.
Тку и тут же по нитке, по нитке
Распускаю и вдруг — пустота.
Где же ты, у какой ты калитки,
Та земная и смертная та?
Может, выдумка — высшее счастье,
Но сегодня одним я прошит:
Я хочу, чтоб мелькало запястье,
Чтоб я слышал, как платье шуршит.
Я дикарь, я угрюмый отшельник,
Но сегодня хотелось бы мне
Чтобы руки твои — как ошейник,
Чтобы губы твои — как в огне.
 

Русская поэзия, как никакая другая, богата на интимную лирику. И в ее обширном томе у Леонида Мерзликина, вне всякого сомнения, есть своя страница. А его юмористические стихи? Иногда кажется, это вовсе и не стихи, а деревенские сценки, в которых невольно участвует поэт. В них и лукавый смех, и добродушное подтрунивание, и залихватская удаль. Когда из Москвы в Барнаул ему прислали билет члена Союза писателей СССР, он тут же откликнулся на это поэтическими строчками:

Ах, какое нынче лето!
Дождь и солнце по траве.
Я дожился до поэта,
Узаконили в Москве.
Я копаюсь в огороде,
И на сердце благодать.
Разрешили будто вроде
Мне корову содержать…

А вот как он рисует самого себя, пришедшего деревенским вечером на свидание к девушке:

Во! — ботинки.
Рубашка — во!
 
Весь — ни пылинки.
А? Каково?
Стукну легонько
В твое окно.
Кто там?
Ленька.
Мерзликин?
 — Но!

Помню, как впервые он читал мне стихотворение, в котором его герой мечтал побывать в Париже. Мерзликин распрямил плечи, лицо его стало торжественным и он, артистически выбросив вперед руку и чеканя каждое слово, продекламировал:

Я говорил вам: «Силь ву пле»,
Ах, эти иностранки…

После этих слов он вдруг замер, его глаза по-мальчишечьи заблестели, губы растянулись в хитроватой улыбке, и он спросил:

— А что такое «Силь ву пле»?

— Это я должен спросить у тебя, — сказал я.

— Ха-ха,ха, ха, — рассмеялся Мерзликин и начал читать дальше:

А дождь прошел навеселе,
 
Как инвалид по пьянке.
Прокондылял по мостовой
И скрылся за домами.
Я от Парижа сам не свой
Тем паче, что я с вами…

Его юмористические стихи требуют отдельного исследования. В них все мерзликинское — и язык, и поэтические образы, и приемы.

Совершенно особая тема мерзликинского творчества — образ Родины. Для многих нынешних писателей это не только не модная, а просто неприличная тема. Но для Мерзликина, выросшего в крестьянской избе, с молоком матери впитавшего и необычайно образный русский язык, и русскую народную культуру, никакой другой жизни помимо этого мира просто нет. И свое отношение к родине он выражает не пафосно и высокопарно, как это делают некоторые поэты, сочиняя стишки к юбилеям и праздникам, а через картины природы, мироощущение героев, экскурсы в историю, размышления по поводу прошедших и предстоящих событий. Чувство родины в нем глубоко и органично, оно проходит буквально через каждое стихотворение.

Запрягаю коня Махмудку,
Выезжаю на край села.
Рожь густая поперла в дудку,
А местами колос дала.
Три разлатых сосны миную,
Рожь колышется там и тут.
Наконец-то ее, родную,
Снова сеют и снова жнут…

Это о той родине, на которой родился, вырос и без которой не представляет своего существования Мерзликин. Кто-то бы проехал мимо этой ржи и сосен, не заметив их, а для Мерзликина они радостный символ неугасающей деревенской жизни.

Особо хочется сказать о его поэмах. И не потому, что это трудный жанр и не каждому он дается. Поэма требует глубоких размышлений, обобщений, особых красок. Всего этого у Мерзликина с избытком, не зря он написал более пятнадцати поэм. Уже в первом его сборнике была напечатана замечательная поэма «Купава», которая и дала название книжке. Она о том, что человек не может без любви, что он должен найти ту единственную, которая и сделает жизнь счастливой. Поэма вся соткана из лирических строк, но в ней сочно и ярко показана народная жизнь с ее повседневным бытом, былинами и суевериями, с радостями и печалями. Уже в «Купаве» Мерзликин показал себя незаурядным мастером эпического жанра.

Вернувшись на Алтай, он вскоре пишет поэму «Три месяца». В ней и горькая ирония, и залихватская удаль, но главное — глубокие философские размышления о смысле человеческой жизни, о судьбе художника.

У поэта — судьба.
Может, старую тему
Повторяю, но я
Убеждаюсь опять:
Сто ученых одну
Разрешают дилемму,
Ста поэтам
Поэму одну не писать.
И пчелиная суть
Для поэта смертельна.
И в семье, и на людях
Поэт одинок.
Отчего мне так зябко?
Зачем так метельно?
Это, видимо, время
Дыхнуло в висок.

В поэме «Три месяца» Мерзликину удалось самыми задушевными словами рассказать о драме человеческой жизни. Она вышла исповедальной, как и все его творчество, и еще раз показала величину его поэтического дара. Мы, сверстники, сразу признали его за первого среди нас.

В последней, к сожалению, незаконченной поэме «Млечный Путь» Мерзликин предстал перед нами как мастер стихосложения, для которого в поэзии нет ничего невозможного. С точки зрения формы — она — образец совершенства.

Увлечение поэзией в годы его молодости было сумасшедшим. Поэтов приглашали в школы, дома культуры, городские парки. На вечера поэзии в Алтайском политехническом институте собиралось столько людей, что их не мог вместить огромный актовый зал. Там выступали не только алтайские поэты. В Барнаул постоянно приезжали и новосибирцы, и москвичи, и ленинградцы, и многие другие. И среди них Мерзликин всегда был если и не первым, то в числе самых первых. Он был любим публикой, и чувствовал это. Поэтому и восклицал, немного бравируя перед другими:

Я стихи продаю, я стихи продаю,
А красивым девчатам за так отдаю.
Красота ваша — раз! Ваша молодость — два!
Апельсиновой коркою пахнут слова.
И во рту холодят, и горчат на душе…

Но, возвратившись из Москвы на Алтай, в Барнауле он пробыл недолго. Надо было обустраивать жизнь, а у него не было ни квартиры, ни работы. И Мерзликин, не долго думая, уехал в село Рыбное Каменского района, где ему предложили должность редактора многотиражки в местном совхозе и сразу же выделили трехкомнатную квартиру.

У меня не осталось писем того времени, которые он присылал мне. Но мои письма к нему сохранились в его архиве. Мерзликин просил меня договориться о его выступлении на краевом телевидении. Я договорился, о чем и написал ему в письме. Такое выступление состоялось во второй половине февраля 1965 года.

А за месяц до этого в Барнауле прошел семинар молодых писателей, который продолжался три дня. Поэтической секцией руководил известный новосибирский поэт Леонид Решетников. Человек суховатый, если не сказать больше, строгий и, по мнению многих, не имеющий абсолютно никакого понятия о том, что такое эмоции. Мерзликина на семинаре не было, но в руки Решетникова каким-то образом попала его книжка «Купава». Мы все думали, что кто-то специально подсунул эту книжку ему. В Новосибирске задумали издать большую книгу «День поэзии Сибири». Готовил ее Решетников. И больше всего времени на семинаре он посвятил Мерзликину. Наставляя нас, он говорил, что «Купава» не случайно вышла в Москве. В таком объеме и в таком виде в Барнауле она не могла появиться. Здесь бы ее подстригли под бобрик, но чтобы стихи в ней не торчали дыбком, ее бы еще и пригладили. Решетников давал нам понять, на кого мы должны равняться в своем творчестве.

Сейчас много говорят о советской цензуре и ее жестокости. За всю свою жизнь мне ни разу не довелось столкнуться с ней. Но вот с иезуитской казуистикой редакторов приходилось сталкиваться постоянно. Цензура следила за тем, чтобы не выдавались государственные секреты, не звучали призывы к насильственному свержению власти. А редакторы больше всего беспокоились о том, чтобы власть предержащие, не дай бог, не сделали какие-нибудь замечания в их адрес. И чем меньший статус имело издательство и его редакторы, тем больше они заботились о своей идейной чистоте и преданности пропагандируемым идеалам. По этому поводу известный алтайский писатель Лазарь Кокышев ядовито заметил: «Если в Москве стригут ногти, то у нас режут пальцы».

Эта участь не обошла и Мерзликина. Многие его стихи в тех сборниках, которые выходили на Алтае, нередко оказывались урезанными, его заставляли переделывать какие-то строчки, отчего стихи получались тусклыми. Читатель этого не замечал, но мы-то знали эти стихи, что называется, из первых уст, и видели, во что они превращались после редакторской правки. При этом все редакторы относились к Мерзликину хорошо, но говорили, многозначительно поднимая палец кверху: «Ты лучше переделай это сейчас. Там все равно заставят». Кто заставит и почему, никогда не объяснялось. Но было совершенно ясно: если не переделаешь, стихотворение из сборника снимут. Так вместо названия «На Ваганьковском кладбище» стихотворение стало называться «На Венском кладбище», а в конечном варианте просто «На кладбище», у многих стихотворений были переделаны концовки. Решетников правильно говорил и о стрижке под бобрик, и о приглаживании. Но вот что удивительно.

Садясь за письменный стол, Мерзликин никогда не думал о том, будет его стихотворение напечатано или нет. Он всегда писал так, как оно ложилось на душу. В связи с этим одна журналистка, трепетно относившаяся к его поэзии, постоянно упрекала Мерзликина в том, что он живет не по разуму, а по эмоциям. И при этом ставила ему в пример Маяковского. Как будто не знала знаменитого стихотворения своего кумира «На смерть Есенина», в котором он безапелляционно заявлял: «Лучше уж от водки умереть, чем от скуки». Мерзликин, слава богу, никогда не внимал ее наставлениям. И оказался прав. В конце концов, все его стихи были опубликованы такими, какими он их написал. И случилось это еще при советской власти. Все дело было в том, что к руководству издательством пришли другой директор и другие редакторы.

Время жестоко. Оно неумолимо расставляет всех по своим местам. Читая многих, еще совсем недавно гремевших поэтов, удивляешься: как могли так восторженно воспринимать их стихи, как могли надевать им на головы лавровые венки? Ведь вся их поэзия не более, чем словесная шелуха. Кончилось время, в которое они жили, и никого из них не стало. Кто-то лег в сырую землю, а кто-то продолжает лишь физическое существование. И наоборот те, кого пытались задвинуть в их тень, и оказались настоящими поэтами. Так случилось с Николаем Рубцовым, другом и сокурсником Леонида Мерзликина по Литературному институту, так происходит и с самим Мерзликиным. Но в те далекие семидесятые наряду со славой ему полной мерой пришлось хватить и хулы. Мерзликину катастрофически не везло в житейских ситуациях.

Однажды вечером мы проходили с ним мимо одного дома в центре Барнаула. Во дворе дома стояла группа девчат, о чем-то громко разговаривающих.

 — А хотите, я прочитаю вам стихи? — сказал Мерзликин, проходя мимо.

 — Так уж и прочитаешь? – повернувшись к нему, с вызовом бросила одна, по всему видать, самая острая на язычок.

Мерзликину зачем-то сразу же потребовалась сцена. Он подошел к наружной лестнице, которая вела на крышу дома, подпрыгнул, ухватился за нижний пруток, подтянулся и в мгновение ока уже стоял на нем. Держась одной рукой за лестницу и подавшись всем телом вперед, он начал читать стихи. Девчонки с удивлением и восторгом слушали его. Минут через десять под лестницей собралась целая толпа. Импровизированное выступление длилось почти час. Наконец, Мерзликин устал. Это поняли и девчата. Надо было слазить с лестницы. И тут какой-то мужик крикнул ему:

 — А ты прыгай.

Не было бы девчат, Мерзликин не послушался бы его. Но ему захотелось показать себя перед ними орлом. Он прыгнул, но встать уже не смог. Хорошо, что это случилось рядом с железнодорожной больницей. Я поднял его, он повис на мне всем телом и мы кое-как добрались до нее. Его сразу же направили на рентген и установили, что он сломал ногу. Но по городу разнесся слух, что Мерзликин был пьяный и поэтому полез на лестницу. Слух дошел до крайкома партии. Там никак не отреагировали на это, но поэт попал на заметку.

В другой раз он пришел в Союз писателей, держа в руках сетку с пол-литровой банкой сметаны. Кто-то спросил в шутку:

 — Леня, а сметану-то ты зачем с собой носишь?

 — Да вот, вчера жена послала в магазин, — ответил Мерзликин.

И эта история тоже дошла до крайкома. По всей видимости, среди писателей или тех, кто крутился возле них, были люди, пытавшиеся выслужиться перед властью с помощью доносов. Во власти тоже были разные люди. Одни над этим смеялись, другие каждый донос складывали в специальную папочку. И когда их накопилась целая стопка, они выстрелили. Тем более, что из издательства тоже шла информация о том, что не все стихи Мерзликина отличаются высокой идейностью. Особенно, так называемые, юмористические. Ну, какую же идейность можно увидеть в этих строчках:

Сказка не сказка, быль не быль,
Калека калеке подарил костыль.
Пришел горбун, в кулаке ноздря:
Здря без меня вы, товарищи, здря.
И он самогонку и сала кус
Внес, как членский взнос в профсоюз…

Не знаю, была ли дана официальная команда не печатать его, или поэта хотели немного приструнить, но вначале семидесятых он почувствовал заметное охлаждение к себе как со стороны властей, так и со стороны издательства. Меня в это время в Барнауле не было. В 1968 году я уехал на север Томской области, где четыре года проработал собкором областной газеты «Красное знамя». Именно в это время там начали возводить город нефтяников Стрежевой. От меня и услышал о нем Леня Мерзликин. В 1974 году он перебрался в Стрежевой, устроившись, как тогда говорили, «подснежником» в одну из строительных организаций. Ему дали комнату в общежитии, платили зарплату, но на работу он не ходил. Писал стихи. Были в те времена добрые руководители, понимающие, что человек, имеющий литературный талант, ничего другого делать не может. И они, нарушая трудовое законодательство, как могли покровительствовали таким людям.

Но Север не вдохновлял Мерзликина. Это была не его земля. Прожив там почти два года, он написал о Севере всего несколько стихотворений. Прилетев ко мне в Нижневартовск в январе 1975 года, он говорил именно об этом. Мы проговорили почти всю ночь. Вспоминали Барнаул, наших общих друзей, шумные поэтические вечера.

 — Стихи-то пишешь? — спросил меня Леня.

Я ответил, что уже давно не пишу. С тех пор, как понял, что второго Мерзликина из меня не получится, а быть поэтом меньшего калибра я не хочу. Он грустно улыбнулся и сказал:

 — А что дает человеку поэзия? Я, наоборот, завидую тебе. В такую газету попал. — И он вдруг неожиданно спросил: — Скажи, а как можно устроиться собкором центральной газеты? Я бы с удовольствием пошел сейчас в корреспонденты.

У Мерзликина всегда было детское восприятие жизни. Оно осталось с ним до конца дней. Я думаю, оно является неотъемлемой частью любого большого таланта. Дети видят многое лучше и ярче взрослых, у них непосредственное, незамутненное никакими привходящими обстоятельствами восприятие жизни, они постоянно открывают для себя мир. Мне сразу вспомнилась произошедшая с Мерзликиным история, когда он был редактором совхозной многотиражки.

Мерзликин в стихотворной форме критиковал в ней всех и вся, не глядя на чины. И сколько ни пытались приструнить его директор совхоза и секретарь парткома, ничего не выходило. И тогда Мерзликина вызвали на бюро райкома партии. Там против него поднялись почти все члены бюро. По всему было видно, что в поэтических персонажах многие увидели самих себя. Предложение большинства было катего­ричным: исключить Леонида Мерзликина из членов КПСС. Правда, один наиболее жалостливый член бюро робко предложил для начала объявить строгий выговор. Его никто не послушал. Мерзликин молчал, выражая полное равнодушие к тому, что говорили. Не выдержав, первый секретарь райкома возмущенно бросил:

 — Ну а ты-то чего молчишь? Ведь решается твоя судьба!

 — А чего мне говорить? — пожал плечами Мерзликин. — Я же не член партии.

 — Как не член? — удивился секретарь. — Каким же тогда образом ты смог стать редактором газеты?

 — Мне предложили, я согласился, — ответил Мерзликин.

Секретарь растерянно обвел глазами членов бюро и сказал:

 — Ладно, иди. Мы тут разберемся без тебя.

Мерзликина сняли с редакторов, и он перебрался в Барнаул. Писательская организация выхлопотала ему квартиру… И вот теперь он спрашивал меня, как ему попасть в собкоры центральной газеты? Я не знал, что ответить, поэтому сказал:

 — Для начала попробуй написать несколько материалов. Репортажей, очерков, проблемных статей. Можешь послать их прямо в редакцию, а можешь прислать мне. Я их посмотрю, а потом отправлю.

 — Не знаю, я подумаю, — неопределенно ответил Мерзликин.

Мы долго лежали молча, думая каждый о своем. Я не знал, как помочь ему, он не видел выхода из создавшегося положения. В гостиничном номере было холодно, когда мы говорили, изо рта вылетали клубочки пара. Повернувшись ко мне на скрипучей раскладушке и высунув из-под одеяла нос, Мерзликин спросил:

 — А хочешь, прочитаю стихи?

 — Прочитай, — сказал я.

Он сел на раскладушке, обмотался обоими одеялами так, что из них торчала одна его голова, и начал читать:

У меня в январе зацветает стена.
И к цветущей стене примерзает спина.
И опущены веки. И пар из ноздрей.
И метель трое суток поет у дверей.
Я сосульками-пальцами чуть шевелю,
Шевелю, будто струны какие ловлю.
Я ловлю эти струны и тихо пою:
«Заходи, белокрылая, в избу мою.
Заходи, потанцуем с тобой по избе,
И нарву я цветов, подарю их тебе.
А цветы на стене, как на горном лугу.
Я б открыл тебе двери, да встать не могу..

 — Ты это сейчас написал? — спросил я.

 — Да нет, давно уже, — ответил Мерзликин.

Если бы не лютый холод, я бы встал с постели и обнял его. А так только тихо произнес:

 — Великолепные стихи.

Он помолчал немного, потом сказал:

 — Давай спать. — И протянул руку к выключателю.

На следующий день Леня Мерзликин улетел в Стрежевой. Ни репортажей, ни статей он мне не прислал. Впрочем, я и не ожидал их от него. Не его это было дело. Господь наградил его другим талантом.

Следующая наша встреча состоялась В конце 1990 года, когда я, завершив свои путешествия корреспондента по городам и странам, возвратился в Барнаул. Мерзликина снова издавали, он при первой же встрече подарил мне несколько последних сборников, но радости в его глазах не было. В воздухе уже висело ощущение надвигающейся катастрофы, и он остро чувствовал ее.

После крушения Советского Союза государственной политики в области литературы не стало. Издательства умерли, вместо них появились многочисленные частные типографии. Писателям перестали платить за их труд. Чем только не пробовал заниматься в эти лихие девяностые Леонид Мерзликин. Сочинял для коммерческих фирм рифмованную рекламу, выступал на разных шутовских мероприятиях, пестовал картошку и овощи на своем дачном участке, где у него не было даже сарайчика, в котором он мог бы укрыться от дождя. Крестьянская жилка его характера диктовала ему линию по­ведения в условиях лихолетья. В ограде Дома писателей он выкопал погреб, куда заложил весь выращенный за лето урожай. Но недели черед две его ограбили. Из погреба вынесли все, на что он надеялся прожить целую зиму. Не дай бог еще кому-нибудь пережить такое!

Мне в это время удалось устроиться в одну небольшую фирму, где я получал какую-то зарплату. Мерзликин пришел ко мне почерневший, с трясущимися руками. Рассказав о краже, он не спросил, а обреченно произнес:

 — Как же жить дальше?

Я пошел к руководству фирмы, рассказал о беде и объяснил, кто такой Мерзликин. Руководство решило помочь, с Леней составили фиктивный договор на выполненную работу и выдали ему пятьдесят тысяч рублей. Леня долго стоял с помятыми купюрами в руках и не мог поверить своему счастью. На эти деньги в то время можно было если и не прожить, то хотя бы не умереть с голоду месяца два. Что будет через два месяца ни он, ни я, ни большинство жителей страны в то время не знали.

Врачи говорят, что все болезни человека возникают от нервов. У писателя они особо чувствительны. Лихие девяностые словно с пулеметом прошлись по писательской организации Алтая. Почти все, кто был ее отцами -основателями, не выдержали их и один за другим ушли из жизни. Не удалось пережить лихолетье и Леониду Мерзликину. В одной из подаренных им книг я прочитал горестные строчки:

И стою, как будто бы нездешний,
До кровинки здешний человек.
Улетели птицы из скворешни.
 
Скоро ночь. А ночью будет снег…

Перед самой смертью он попросил похоронить его не в Барнауле, а на деревенском кладбище в Белоярске рядом с могилами матери и отца. Мы выполнили эту просьбу поэта.

Комментарии

Добавить комментарий